Показать сообщение отдельно

Старый 21.09.2020, 17:50   #7
Маруся
Администратор

 
Аватар для Маруся
 
Маруся вне форума
Регистрация: 22.10.2009
Сообщений: 11,176
Поблагодарил: 11,319
Благодарностей: 176,210 : 12,700
По умолчанию

ДЕД

– Дед сегодня умрет! – сообщил я и заплакал.
– Ты что говоришь? Типун тебе на язык! – насторожилась она. – У дедушки солнечный удар . Он отдохнет и все пройдет.
– Нет, он сегодня в рай поплывет, на реку Ура. Ему Гой сказал. Он смерти попросил, мучиться надоело, но Гой сказал, одиннадцатого умрешь, в субботу после бани, а пока живи.
– А кто это – Гой?
– Это такой человек. Помнишь, приходил лечить? В шкуру заворачивал?
Должно быть, мать ничего не поняла, испугалась, что я тоже перегрелся и заговариваюсь, отвела на поветь в старую избу и затолкала в постель, после чего принесла кружку с молоком и хлеб, заставила съесть все при ней и спать. Я плакал молча, молча же выпил солоноватое от слез молоко и забился под одеяло, хотя было рано, еще коростель на лугу не запел и солнце не совсем село.
Обиднее всего было, дед умрет и в рай уйдет без меня.

Он никогда не рассказывал про войну, и если у нас в доме собирались фронтовики и начинались воспоминания, дед ухмылялся, помалкивал и выглядел совсем не героически, особенно когда надевал пиджак с двумя медалями – «За Победу» и «За оборону Заполярья» – все, что заслужил на трех войнах.

Спустя много лет, по скудным свидетельствам бабушки и отца, я схематично восстановил события, произошедшие с дедом в первых двух войнах: на Первую мировую он пошел добровольцем, в пятнадцатом году, приписав себе возраст и, провоевав год, заболел тифом. Его вытащили из вагона лазарета и бросили на какой то станции, предположительно, в Смоленской области – так поступали с умирающими, поскольку в поезде не хватало мест для раненых, которых еще можно было спасти.
Умерших тифозных с военных эшелонов хоронили какие то местные службы, но дед еще дышал и потому его оставили на перроне до ночи.
А ночью на станцию пришла женщина и каким то образом подняла и увела (или унесла) деда к себе в дом. Там за месяц выходила, немного откормила и отпустила домой.

В Гражданскую его мобилизовали в белую армию, где он прослужил очень долго – аж два с половиной года – вроде бы каптером в пакгаузах, где хранилась конская сбруя (седла местным мужикам продавал за самогонку). Но почему то участвовал в боевых действиях партизанского характера, совершал какие то длительные конные переходы по лесам и горам и даже получил пулевое ранение в предплечье.
Одно время я подозревал, что дед был в неком карательном отряде и однажды высказал предположение отцу.
Тот что то знал, но всего выдавать не хотел и мои доводы отмел напрочь: дед в карателях не был! Но как то раз проговорился, что дед чуть не уплыл с интервентами из Архангельска в Англию. Уже и на пароход сел и какое то имущество затащил, но все бросил и в последний момент сошел на берег. Мол, жил бы сейчас где нибудь в Лондоне и в ус не дул.

В общем, это был самый темный период в его жизни, и я долго думал, что скрытность его относительно службы у белых продиктована опаской: могли ведь арестовать, посадить, а то и вовсе расстрелять. Судя по отрывочным рассказам бабушки, он дезертировал из белой армии, когда она развалилась, и прибежал прятаться в родную деревню, но не домой, а к своей невесте, то есть к моей бабушке.
Как раз в субботу, в бане еще было жарко и его ночью отправили мыться – сильно завшивел.
А бабушкин брат Сергей (в честь которого назвали меня), в это время был красным партизаном и пришел из леса, тоже в баню. И прихватив там белого дезертира деда, поставил расстреливать к дубу, стоящему в палисаднике. Бабушка упала брату в ноги, вымолила жизнь жениха, но Сергей увел деда к партизанам, где он несколько месяцев таскал на себе станину станкового пулемета, пока красные не победили. И таким образом как бы искупил вину.

На Вторую мировую его взяли в сорок втором, на Северный фронт, а через два года позиционной войны, (дед таскал на себе минометную плиту), где то в сопках он со своим расчетом попал в засаду под пулеметный огонь, получил ранения в грудь и ногу, и пролежал в лесу четверо суток, ожидая смерти. (С тех пор он любил и насвистывал песню «Черный ворон».)
Но почему то не истек кровью, хотя даже перевязать себя не мог, и не умер, когда его товарищ, тоже тяжело раненный, погиб. Еще троих убило сразу.
И вот на пятые сутки, ночью на сопку послали солдат, чтоб вынести миномет (не убитых, возможно, потому на севере их кости до сих пор лежат не похороненными), а они нашли деда живым и притащили вместе с оружием. После госпиталя в Архангельске (опять в Архангельске!), отправили домой умирать – привезли на подводе едва живого.

Это все, что было известно из скупых, случайных рассказов самого деда и старика Кафтанова, который воевал имеете с ним и тоже был немногословным.

В тот субботний день одиннадцатого июня, когда дед получил солнечный удар и стал будто бы заговариваться, на самом деле рассказал мне то, о чем все время молчал, ибо знал, что сразу же определят какую нибудь душевную болезнь или в лучшем случае скажут, перегрелся. И уши выбрал для откровения мои, наверное знал, что никто другой не поверит.

Так вот, после того, как минометный расчет попал в засаду и был расстрелян, на сопку взошла женщина в чудной, непривычной одежде – ярко синем плаще, наброшенном на плечи, причем, очень длинном, так что полы волочились по мхам. Она будто плыла, поскольку не видно было, как переступает ногами. Сначала дед подумал, пришла какая то местная, из племени саами – они иногда появлялись на передовой, маленькие, невзрачные люди в пестрой одежде и в любое время года в теплых разукрашенных головных уборах.
Однако когда она приблизилась, дед увидел, что эта женщина высокая, статная, без платка и волосы длинные и желтые, а не рыжие, как у местных, и на лицо русская.
Сначала ему показалось, женщина ищет раненных, потому что останавливалась у трупов, и долго всматривалась, вероятно, определяла, жив или нет, а потом зачем то набрасывала полу плаща на лицо. Потом подумал, это ходит сама Смерть и окликнул, мол, иди сюда, они все мертвые, а я еще живой, грудь печет, мучаюсь, помоги.
Она услышала, однако подошла не сразу, прежде возле убитых постояла и вроде бы даже молча поплакала. А когда наконец приблизилась и присела на камень в изголовье, дед увидел, что она не призрак, а совершенно реальный человек, разглядел даже легкие морщинки у ее глаз, невысохшие слезы на щеках и мох, приставший к полам плаща.

– Ты Смерть? – все таки спросил.
– Нет, я жизнь после смерти, – сказала она.


У деда в военном билете в графе «образование» было написано «негр», что означало неграмотный. В вопросах философии он был не силен, вычурных словосочетаний не понимал и потому сердился, требовал, чтоб говорили по русски и толково.
Тогда он добивал третью войну и твердо знал, что никакой жизни после смерти не бывает: на его глазах медленно или мгновенно погибли сотни человек, и ни одна душа не вылетела из тела, чтоб обрести другую жизнь, в раю или аду.
Дед допускал, что она, душа, в человеке существует, но бесплотная, а бесплотной, пусть даже вечной жизни, он не хотел ни в каком виде. Ну что толку? Ни жену обнять, ни с удочкой посидеть на бережку, ни кадушку смастерить, ни даже в баньке попариться. Будешь ходить, как тень да живых людей пугать.

Потому сказал этой женщине определенно:
– Ты знаешь, я после смерти жить не хочу. Мне бы уж к одному концу – или туда, или сюда.

Она сорвала мох с камня, на котором сидела, вытерла кровь с груди и ноги и мхом же раны заткнула.
– Ну так вставай, пойдем со мной. Да в землю смотри, глаз не поднимай.
Дед вспомнил, как его, тифозного, подобрала женщина на станции, когда бросили умирать, решил, что опять повезло. К своему удивлению, поднялся на ноги и пошел. Идут, а женщина время от времени спрашивает:
– Ты жив еще, воин?
– Вроде, живой, – говорит дед, а сам не знает: состояние какое то непривычное, раны горят, а наступать на ногу и дышать вроде и не больно.
– Ладно, – говорит, – идем дальше. Но не забывай, гляди под ноги и обратную дорогу не запоминай.

Сколько и в каком направлении они шли, он не помнил, видел лишь, что под ногами то мшистые болота с клюквой, то камни в голубых лишайниках, то брусничник со спелой кровяной ягодой – от земли, сказано, глаз не поднимать. Наконец, остановились у какого то ручья, женщина в последний раз спрашивает, жив ли он.

– А вроде ни живой, ни мертвый. – Дед осмотрелся по сторонам – кругом сопки, лес и никакого жилья. – Ты скажи, куда завела?
– К истоку реки Ура, – сказала она. – Отсюда начинается путь в небесное воинство. Видишь, стоим у самых ворот? А поскольку ты до сих пор не умер, то дальше тебе дороги нет.

Дед понял, что стоит у ворот рая, однако в его представлении он должен был быть чисто библейским, с садами и всякими диковинными растениями, как на юге, а тут сосны, елки, камни да мох. И холодно, потому что октябрь месяц, а он без шинели, в одной гимнастерке, и то рваной и окровавленной. Да и ворот никаких не видать, разве что над речкой прошлогодним снегом тонких березок нагнуло до земли, и стоят они, как арки.

Хотел, говорит, попить из ручья, а женщина не дала, мол, живым из этой реки пить нельзя.
– Ну а войти погреться то можно? – спросил дед. – Там тепло?
– Тепло там лишь мертвым, – с сожалением сказала женщина.
– Пускай хоть одежу какую дадут. Кровь потерял, мерзну.
– Так нет там никакой одежды…
– Чего же привела сюда?
– Пожалела, – говорит. – Думала, умрешь по дороге, а ты жив остался. Сердце у тебя крепкое.
– И что мне теперь делать?
– А придется в ад возвращаться и жить. Как срок настанет, придешь сюда, к истоку, на это самое место. Спросят, как нашел, скажешь, Карна дорогу показала.
– Так ты не велела дороги запоминать! Как же найду?
– Когда время наступит, найдешь. А не велела запоминать, чтоб раньше срока не явился.
Он и спросил, когда будет срок, но Карна говорит, не скажу, а то ждать начнешь и жизни никакой не будет. Ступай, мол, назад, где лежал, и жди, за тобой придут и в госпиталь отправят.
Дед развернулся и пошел.

* * *
И вот четыре года назад, когда мы с дедом сильно заболели, пришел Гой, и дед стал у него смерти просить, дескать, помоги, устал я мучиться. Внука на ноги поставь, а меня отправь в рай. Мол, я дорогу найду, меня Карна еще в сорок четвертом году туда водила. Гой сначала будто бы согласился, но потом на попятную пошел, говорит, не могу я никого отправлять в рай, а вот срок сказать имею право. И сообщил деду день и час смерти, поживи, говорит, от души, хоть это время.
Теперь деду и пришел этот срок – одиннадцатого июня шестьдесят первого года.
Он говорил об этом так спокойно и даже весело, что мне становилось страшно.

Должно быть, в это время к нам на берег явился отец, видимо, что то подслушал и решил, что дед заговаривается…
Сколько я помню деда и воспоминания о нем самых разных людей, он не был выдумщиком, фантазером или сказочником. Для этого нужен определенный склад ума и души, умиротворение и ощущение радости жизни.

Он не был классическим дедушкой, к которому хочется забраться на колени, прижаться и попросить, чтоб рассказал сказку. После трех войн дед стал взрывным, психованным и нетерпимым, если ему перечат или что то не так. От него доставалось всем, иногда без особой причины, просто под горячую руку подвернешься. Ко всему прочему, он постоянно болел и единственная отрада у него была, это дождаться весны и посидеть с удочкой на реке. Каждый день он проживал, как последний, и возможно, поэтому компромиссов не знал.

Первый раз его чуть не посадили вскоре после войны – гонял пешней по деревне районного начальника, которому бабушка, откупая моего отца от ФЗО, сначала дедов полушубок преподнесла, а потом еще сунула полмешка нарубленного табаку (а откупать то и не надо было, отец не годился в училище из за искалеченной руки). Говорят, следователи несколько раз приезжали и даже забрать пытались, но дед сел на верстак, положил рядом топор и сказал – забирайте!

Второй раз, и это я уже помню, он выбил челюсть и зубы директору леспромхоза, когда тот приехал отнимать покос, положенный деду, как инвалиду войны первой группы, и заговорил в оскорбительном тоне, мол, я тебя вообще выселю. В наших краях тогда он считался очень большим начальником, однако дед этого положения будто бы не заметил, одним ударом уложил директора в сугроб. Спас его кучер, утащивший в кошеву. Помню кровь на снегу и страшно возмущенного деда. Потрясая узловатыми кулаками, он кричал, что его выгнали с колхозной земли, и теперь с леспромхозной, мол, что, мне теперь и земли нет, за которую я кровь проливал?

Еще помню, как приходили забирать вторую корову – при Хрущеве разрешалось держать только одну на двор, хотя в семье у нас было уже девять душ. Дед болел, однако встал с постели, приказал всем сидеть тихо и не высовываться, а сам взял вилы и пошел в штыковую на председателя сельсовета и участкового.

Жизнь у деда была суровой, и настолько пропитанной суконной реальностью, что для выдумок и фантазий в ней не оставалось места. И то, что он рассказывал, действительно можно было расценить, как воздействие солнечного удара . Потому и слушал его со слезами и разинутым ртом, и если бы на берег не пришел отец, может быть, еще что нибудь услышал необычное и потрясающее.

Я чувствовал, что откровение о путешествии к истоку реки Ура с женщиной по имени Карна не кончается – если это первая и последняя дедова сказка, то она была без конца. Однако сразу после бани его положили в горнице, а всех детей загнали спать – чтоб не путались под ногами, а может, не хотели, чтобы кто то из нас слишком рано увидел таинство смерти.

Солнце село, закричал коростель на лугу, потом на прохоровской дороге затрещал козодой и, наконец, стемнело, за окном бесшумно запорхали летучие мыши, а я не спал и придумывал причину, чтоб нарушить матушкин запрет и хотя бы заглянуть в горницу, где умирал дед. Может, он увидит меня и еще что нибудь расскажет? Или я сам спрошу. Пока я искал предлог, в старую избу прибежала бабушка.

– Сережа, вставай! – кликнула она. – Тебя дедушка зовет.
Я полетел в новую избу, однако сразу за порогом обвял и ощутил дрожь: даже запах в доме был другой, знакомый и незнакомый одновременно, почему то пахло вереском и свежевскопанной землей. Дед лежал в горнице возле открытого окна, затянутого марлей, рядом на столе ярко горела семилинейная керосиновая лампа, которую берегли и зажигали в исключительных случаях, когда требовалось много света. Было полное ощущение, что он спит, но когда я на цыпочках проник в горницу, открыл глаза.
– Серега…

СЕРГЕЙ АЛЕКСЕЕВ: СОКРОВИЩА ВАЛЬКИРИИ: ПРАВДА И ВЫМЫСЕЛ
  Ответить с цитированием
Сказали спасибо:
ivettalen (22.09.2020), АРА (21.10.2020), Майя (21.09.2020), Петя Петров (22.09.2020)